Ну вот всё и закончилось.

Я лежу в узкой, грязной подворотне слева от станции «Менделеевской», там, где платные сортиры. Я ещё вижу женщину, продающую билеты в эти сине-белые кабинки, напоминающие «динамовские» шарфы.

Ещё десять минут назад она дала мне пятьдесят грамм коньяку и таблетку валидола. Никто, кроме неё, не обратил на меня внимания, скрюченного в судороге страха и ацетонового давления в мозге.
Это было начало агонии, и я ещё мог шептать «помогите», но сознание уплывало, и чёрный колючий снег плыл пред глазами.
Я присел на корточки перед этой женщиной и она достала бутылочку с коньяком.

Теперь это уже не важно и не нужно.

Сочувствие или милосердие. Дурацкие слова и не менее дурацкие чувства.

Со мной всё кончено, и от этого стало легче и спокойней.

Это там, в метро, было страшно и стыдно за головокружение и пену на губах. Это там стояли менты с черными дубинками и напоминали демонов ада, пришедших за мной буднично и необходимо.

Они прошли сквозь меня к какому то армянину в серых, блестящих брюках. В его глазах отпечаталось пятно просроченной регистрации.
В моих глазах не было ничего, кроме животного страха надвигающейся смерти. Теперь это тоже не важно.

В этой подворотне я умер, тихо положив голову на газету бесплатных объявлений.

Но, я всё помню и вижу. Просто тело предало меня, как и те весёлые собутыльники, которых я поил на свои деньги.
Я вижу ноги в начищенных «берцах» и тонкие красные лампасики на серых форменных брюках. Рядом пританцовывают другая обувь и другие ноги.
Люди обожают всякие трагедии и происшествия. Приятно быть свидетелем чужой смерти, втайне надеясь, что твоя собственная кончина не будет столь незначительной и географически не нужной.
Я вижу их, и мне не стыдно за испачканную одежду и застывшие худые руки с пальцами-крючками за синие ногти, под которыми видна свежая московская грязь.
Потом появляются синие брюки судмедэкспертов. Руки медиков привычно обнажают мой мутный, мертвый зрачок и пробуют пульс на шее.
– Этот готов, в морг – слышу я заветную фразу, которая раньше меня дико пугала, а теперь радует тем, что это означает начало нового пути. К тому же мне надоели все эти зеваки и шум вечерней Москвы.

Я лежу в «труповозке» на сиреневом, больничном одеяле.
Автомобиль трясет на ухабах, и санитары травят тупые анекдоты про евреев. Это не напрягает, но и не веселит. Так надо. Так всегда было и будет.

По дороге в морг ты ещё человек.

Но вот меня освобождают от ненужной одежды и кидают на металлический стол патологоанатомического отделения какой-то клиники.

И только теперь я понимаю, что стал обычным, заурядным трупом. То есть телом без претензий на жилплощадь и без права голосовать на выборах в Государственную думу.

Таких, как я, в помещении много, но мы одиноки в своей беспомощности и смерти.

Прозекторы базарят про баб и предстоящий пикник где-то в районе Красногвардейска.

Я для них материал, из которого складывается месячная зарплата. Значит, я полезен и относительно необходим живым и здоровым людям.

Радости нет. А жаль. Ведь я всё вижу. Это они думают, что я разлагающаяся органическая субстанция. Пусть думают. Это их конституционное право.

И вот мне вскрывают грудную клетку. Свернувшаяся кровь бордовыми, желеобразными ошмётками покрывает металлическую поверхность «разделочного» стола. Легкие пахнут алкоголем и ещё чем-то кислым и тоскливым. Патологоанатом что-то диктует сестре, которая, как профессиональная машинистка, заносит данные в компьютер. Она одновременно пьёт молотый кофе и дробно стучит по клавишам.

Врач маленькой «циркуляркой» распиливает мне черепную коробку. Он надрезает плёнку и равнодушно смотрит на сморщенный, подвяленный мозг.

Это для меня когда-то мозг имел первостепенное значение, и я гордился тем, что способен мыслить, а значит, существовать.
Да и сейчас мне жалко, что мой череп набьют грязными тряпками, а тело обколют формалином. Это такая вонючая дрянь, приостанавливающая естественное гниение организма.

Врач заканчивает свою работу надо мной, и сестра жмет «ENTER». Они уходят в ординаторскую. Наверняка, сейчас будут пить спирт. А вот я свой спирт выпил. Он ещё тлеет в мертвой крови, испаряясь вместе с формалином.

Утром приходила жена. Её откачивали нашатырем и просили что-то подписать.

Мне не было её жалко. Мне не было жалко детей. У них жизнь все равно продолжалась, и они ещё не знают, что она так хрупка и ненадёжна. Она даже и смысла-то никакого не имеет. Это понятно мне и не нужно им.

Брат сунул врачу денежку и попросил, чтобы всё было в лучшем виде.

Какие они все смешные в своей суете.

Но, я всё ещё остаюсь для них текущей проблемой, которую необходимо оперативно решить.

До того, как тебя закопают, все родственники называют тебя по имени тихо и осторожно. И только после поминок тебя будут вспоминать громко и незначительно.

Лежать в гробу приятней и удобней. Впрочем, это опять же неважно. Но в собственной квартире не то, что в морге.

Тут близкие мне люди наперебой доказывают, какой я был замечательный и положительный человек. Это тоже не напрягает, но обязывает.

Они шепчутся по углам, украдкой поглядывая на гроб. И только дети плачут искренне и смотрят мне в лицо красными глазами. Они плачут, не понимая, повинуясь какому то животному инстинкту, который мы теряем с годами.

Слезы жены вызваны воспоминаниями и предстоящими финансовыми трудностями.

Я знаю, каким я был. Все знают. Но это сейчас неважно.
Мое пожелтевшее лицо – последняя реплика в третьем действии. Сейчас опустят занавес.

Крышка гроба стоит в коридоре, а на табуретке лежит сумка с гвоздями и молотком.

Я качаюсь в своем ложе, набитом свежими опилками. Их запах не похож на тот, который можно обонять на лесопилке. Тут терпкий оттенок скипидара пропитан флюидами смерти и так же мёртв, как и формалин.

У подъезда толпятся бабки и соседи, которых я почти не знал, и до которых мне сейчас нет никакого дела. Но теперь они выполняют извечный ритуал любопытства, присущий любым похоронам. Так надо.

Оркестр взвыл какими-то гаммами с темпом ниже 60. Последний поцелуй жены, и мою деревянную ладью с плюшевой окантовкой грузят в автобус.

Опять возникла суета. Кто-то забыл полотенца, кому-то стало плохо. И только водила спокойно жует «Орбит» без сахара. Эта «шабашка» у него не первая и не последняя.

На кладбище конвейер работает в предельном режиме. Таких, как я, «пассажиров» тут принимают партиями, как на Черкизовском рынке.
Соблюдая очередь, наша процессия прибыла на место захоронения.
Мой гроб поставили на табуретки, и какой-то дальний родственник произнес вполне торжественную речь.

Оказывается, я был справедливым и отзывчивым человеком. И это тоже не напрягает.

Последний плач жены, и тот же дальний родственник, которого я даже по имени не знаю, заколачивает крышку опытными ударами молотка.

Потом пьяные землекопы на полотенцах опускают гроб в могилу.
Бух. И моё движение в этом мире остановилось.
Я слышу глухие удары комьев земли о крышку и далёкие рыдания детей.

Потом удары прекратились. Все звуки ушли куда-то наружу.

И только здесь в теплой интимной темноте тишина приобретает своё истинное значение. Она обволакивает моё тело мягким облаком, и я засыпаю спокойно и навсегда.